В ГОСТИ К БАБУШКЕ И ДЕДУ
Я проснулась от запаха бабушкиных пирожков. И сразу почувствовала всю нелепость происходящего: бабули уж пять лет как в живых нет.
За окном начинало темнеть. Днём уснула.
Из-под закрытой двери пробивалась полоска света. Пробивалась, и лежала на полу длинной светящейся макарониной.
Я притаилась в кровати. И ждала. Сама не знаю чего.
И дверь тихо открылась…
— Вставай, соня-засоня, — услышала я голос бабушки, и перестала бояться, — пирожок хочешь?
— Хочу! — быстро ответила я, и начала выбираться из-под одеяла.
На кухне горел свет, а за столом сидел дедушка. Которого не стало ещё в девяносто восьмом году.
Я плюхнулась на диванчик рядом с ним, и прижала его сухое тельце к себе. Дед был горячий и очень протестовал против того, чтоб я его так тискала:
— Обожди, — дед сказал это так, как говорил при жизни — «обожжи», — покажи палец. Ты где так порезалась? Лида! — это он уже бабушке кричит. Мы с ней тёзки. Были когда-то. Лидочка-большая, и Лидочка-маленькая. — Лида! Принеси зелёнку!
Я прижалась к деду ещё сильнее. Столько лет прошло — а он не изменился. Всё такой же суетливый, и всё так же неравнодушен к мелким травмам. В детстве я постоянно от него пряталась, когда разбивала коленки или загоняла себе под кожу занозу. Потому что дед, засучив рукава своей неизменной тельняшки, моментально принимался меня лечить. Он щедро поливал мою рану зелёнкой, и обматывал тремя метрами бинта. А потом каждый день менял мне повязку, и пристально следил за тем, как затягивается порез или ссадина. Само собой, ссадина эта заживала быстро, как зажила бы она и без дедулиного хирургического вмешательства, но дед очень любил приписывать себе лишние достижения. Что меня всегда веселило и умиляло. И он, разматывая бинт, всегда довольно кричал:
— Глянь-ка, всё зажило! Лида! Иди сюда, посмотри, как у Лидушки всё зажило хорошо! Вот что значит вовремя обратиться к деду!
— С ума сойти, — отвечала бабуля, моя посуду, и, не глядя в нашу сторону, — поразительно просто! Как новенькая стала!
Старики прожили вместе почти шестьдесят лет, и бабушка давно привыкла к дедовым заморочкам.
И сейчас дед ухватил меня за палец, который я порезала на прошлой неделе, и принялся меня отчитывать:
— Ты вот почему сразу зелёнкой ранку не обработала? Большая уже девочка, а всё как маленькая! Деда рядом нет — всё на самотёк пускают! Молодёжь!
Я давала деду вдоволь пощупать мой палец, а сама смотрела на его лысину.
Розовая лысина в веснушках. Дед у меня рыжим был. Когда-то. От него в нашей семье и пошла традиция раз в двадцать-тридцать лет рожать рыженьких. Я родилась, спустя тридцать три года, после рождения своей рыжей тётки, заполучив от деда в наследство веснушки и рыжую шевелюру. И никогда этому не радовалась. Потому что отчаянно рыжей я становилась только летом, а весной густо покрывалась веснушками, которые с тринадцати лет всячески выводила и отбеливала. А в остальное время года выглядела анемичной девочкой с тускло-рыжими волосами. В пятнадцать лет я стала блондинкой, и не изменяю гидропириту уже больше десяти лет.
Дедова лысина была розовой. И в веснушках. И ещё на ней была маленькая ссадина. Полученная им на даче в результате того, что он очень любил стучаться головой о низкую притолоку, когда лазил летом под дом за дровами. Сколько себя помню — эта ссадина у деда никогда не успевала зажить до конца. Я потрогала ссадину:
— Ёкарный бабай, да? За дровами лазил?
Дед густо покраснел:
— Говорил я твоему отцу: «Слава, давай побольше проём прорубим?» Нет! Не слушают они, по-своему всё делают! Вот и хожу теперь как не знаю кто!
На кухню вошла бабушка.
— Проснулась?
Я кивнула:
— Угу. Вы давно здесь?
Бабушка села рядом со мной, и провела ладонью по столешнице:
— Мы всегда здесь. Мы тут тридцать лет прожили, в квартире этой. Сюда тебя маленькой, из роддома принесли. Куда ж нам деться? Мы ведь тебе не помешаем?
Отчего-то я сразу вспомнила, какой срач у меня в маленькой комнате, и что на кресле высится Эверест неглаженого белья, и опустила голову.
Бабуля всегда была редкостной чистюлей. Всё у неё было разложено по полочкам, расставлено по всем правилам. Помню, когда бабушка умерла, я впервые со дня её смерти, открыла шкаф…
На меня оттуда пахнуло «Ленором» и запахом мыла. Бабушка любила перекладывать стопки чистого белья кусочками детского мыла…
Я стояла, и у меня рука не поднималась вытащить и отнести на помойку эти аккуратно сложенные стопочками дедовы маечки, носовые платочки, и тряпочки.
Тряпочки меня окончательно добили. Выглаженные с двух сторон кусочки от бабушкиного старого платья, которое я помнила, обрывки ветхих наволочек, и маленькие прямоугольнички материи, которые шли, вероятно, на заплатки…
Так и оставила я полку с тряпочками. До сих пор не трогаю. Не могу.
Там же я нашла выписку из дедушкиной медицинской карты. Где чёрным по белому было написано, что у пациента «рак желудка в неоперабельной стадии». Бабушка тогда спрятала эту выписку, а врача попросила написать другую. Что-то про гастрит. Чтоб показать её деду…
— Мы тебе не помешаем? — повторила бабушка, и посмотрела мне в глаза.
А я заплакала.
И обняла бабушку, и к руке её прижалась. К тёплой такой руке. И всхлипываю:
— Я вам с дедушкой в маленькой комнате сейчас кроватки постелю. У меня бельё есть, красивое такое, тебе понравится… Я тряпочки твои сохранила, как будто знала… Вы мне не помешаете, не говори глупости. Я очень по вам скучала, правда. Не уходите от меня, пожалуйста.
Я подняла голову, и посмотрела на деда.
Он улыбался, и ел пирожок.
Тогда я поцеловала бабушку в мягкую морщинистую щёку, и…
И проснулась во второй раз.
Из-под двери не пробивалась полоска света, и в доме не пахло бабушкиными пирожками.
И лицо у меня было мокрое. И подушка.
А вот на лице почему-то улыбка. Глупая и бессмысленная. Улыбка…
Лидия Раевская